Friday, April 7, 2017

Психотерапия в пространстве языка и культуры

2012-12-14 01:00:00
© Виктор Каган, докт. мед. наук, клинический психолог, поэт, публицист. Даллас. США. http://vekagan.livejournal.com

Говоря о языке и психотерапии, язык обычно рассматривают внутри пространства психотерапии – как её орудие. Но есть и другая сторона, которую справедливо подчеркнул Иосиф Бродский, говоря о поэзии: «Не язык орудие поэта, а поэт орудие языка». Психотерапевт – орудие языка. Язык находится в пространстве психотерапии, находящейся в пространстве языка. Психотерапевт орудует языком, который орудует им.

Впервые я задумался об этом задолго до начала своей двуязычной практики – когда столкнулся c проблемой перевода психотерапевтической литературы с английского на русский, и сейчас возвращаюсь к этому всякий раз, когда вижу русский перевод уже читанной на английском книги. Да, конечно, много зависит от качества перевода. Но и в самом хорошем переводе оригинал и перевод – разные книги [1]. Не только потому разные, что перевод это всегда ещё и культурная адаптация, но и потому, что у разных языков разные возможности.

Как, например, перевести на чукотский Булата Окуджаву «Плачьте дети, умирает мартовский снег ...», если снег на Чукотке вовсе не умирает в марте и для обозначения мартовского снега в чукотском языке существут порядка тридцати разных выражений? А ведь мы говорим не о снеге, а о передаче тончайших душевных состояний и переживаний.

В сессии с американцем fuck, shit и т.д. звучат совсем не так же, как если бы я вдруг вздумал употребить их перевод в сессии с русским клиентом. Кстати, коль я уж заговорил об этой части языка ... В 1960-ых, когда диагноз синдрома Жиля де ля Туретта ещё не ставили направо и налево, как сейчас, американцы нашли, что он гнездится в основном в местах проживания выходцев из славянских стран, а моряки разных стран чуть ли не в один голос утверждали, что ничто так не облегчает душу, как русский мат.

Так отчего бы нам эти замечательные облегчающие душу слова и выражения не ввести в психотерапевтический лексикон? Почему американцам можно, а нам нет? Или, может быть, американцы все такие хамы разнузданные, а мы сильно культурные? Да нет, просто если я услышу от американского клиента «Fuck you doc!», это будет совсем не то же послание, что его точный перевод на русский в русскоязычной терапии. Можно сказать, что всё это только языковые лики культуры, но я не думаю, что этим дело и ограничивается. Язык – трансляция культурного опыта, но и сам культурный опыт в немалой мере продукт языка.

«Слово, – заметил Виктор Шкловский, – не только формулирует, но и формирует мысль». Мы воспринимаем мир, рисуем внутреннюю картину мира и себя в нём по-разному, в зависимости от того, на каком языке мы это делаем.

Д.А.Леонтьев обратил моё внимание на привычное для нас: «Мне хочется» вроде бы синонимичное «Я хочу». Но поскольку, как заметил А.Эйнштейн, «Ничто в мире не происходит по случайности или чьей-то глупости», мы вправе задаться вопросом о том, зачем, для чего языку иметь одновременно «хочу» и «хочется»? Это возвратное «-ся = себя» придаёт слову совершенно иной смысл. Обсуждая «мне хочется», мы с Д.А.Леонтьевым были сосредоточены на активной определённости «Я хочу» и пассивной размытости «Мне хочется», важных в психотерапевтическом смысле.

Действительно, что это за что-то такое во мне, что от меня независимо хочет мне самого себя? Не найдя аналогов «Мне хочется» в английском, я спросил профессионального литературного переводчика о других языках – он смог припомнить лишь один из балканских языков, в котором тоже так говорят. Но при переводе, например, на эстонский фраза «Я опоздал на поезд» зазвучит как «Поезд ушёл из-под меня».

Недавно я нашёл у Lera Boroditsky [2] , что в отличие от английского с его фокусированием на агенте действия «Джон разбил вазу» в испанском и японском будет звучать «Ваза разбила себя» с акцентом на следствии [3]. «Такие различия между языками, – заключает Boroditsky, – глубоко сказываются на том, как говорящие понимают события, образуют понятия причинности и действия, что они помнят как свидетели и насколько они склонны обвинять и наказывать других». Она приводит данные Caitlin Fausey из Stanford: англо-, испански- и японоговорящие испытуемые смотрели видео о двух людях, случайно или намеренно взрывающих воздушные шарики, разбивающих яйца или проливающих питьё. Потом их спрашивали, кто сделал это. Испанцы и японцы гораздо хуже англоговорящих помнили, кто вызвал случайные события, хотя прекрасно помнили авторов намеренных действий.

«Еще одно интересное различие между, казалось бы, близкими языками состоит в том, что там, где английский язык допускает описание потока последовательных изменений, использование немецких глаголов движения неявно предполагает указание цели. Вероятная причина этого состоит в специфике «лингвистического аспекта (вида)» — английской ingовой формы глаголов. Она позволяет описывать процесс как состояние изменения, происходящего сейчас — безотносительно к прошлому и будущему.

Отсутствие подобной формы глаголов в немецком языке навязывает более целостное понимание событий, где всякое действие и изменение предполагают начало, а также более или менее целесообразный конец. Для немца «корабль опускается на дно», тогда как для англичан (а также, очевидно, и для русских) корабль просто тонет в данный момент: «is sinking». Возможно, именно поэтому удается обнаружить заметные различия в описании последовательности событий носителями английского и немецкого языков. Различия возникают, отчасти, и при наблюдении событий — в отличие от англичан немцы чаще ищут глазами возможную конечную точку некоторого движения, даже если это движение состоит всего лишь в перемещении группы утят по двору» [4].

От ребёнка в возрасте «кризиса 3-хлетних» со свойственным этому периоду утверждением «Я» мы едва ли услышим: «Мне хочется». И Жеглова в «Место встречи изменить нельзя» с его категорическим: «Я сказал» не спутаешь с калягинским Сан Санычем в «Рабе любви» с его рыхлым: «Есть хочется, худеть хочется, всё хочется». С этой точки зрения мне было очень интересно перечитать «Смерть чиновника» А.Чехова.

Чихнув на лысину генералу, бедный Иван Дмитрич Червяков сконфузился. То есть, генерал его не конфузил – Червяков почувствовал себя сконфуженным, сам себя сконфузил и подумал: «Не мой начальник, чужой, но все-таки неловко. Извиниться надо». Извиниться – заявка предельно точная: освободиться – освободить себя от чувства неловкости. Но извинить сам себя он как раз и не может – для этого ему самому надо было бы быть генералом, а он всего-навсего маленький чиновник. И, обращаясь к генералу, он говорит не «извиняюсь», а «извините ... простите». И в конце концов отчаявшийся Червяков почти вопиет: «Я извинялся за то, что, чихая, брызнул-с...», объясняя, что именно ему нужно, за чем именно он генерала достаёт: помогите мне извинить себя. Но генерал – не психотерапевт. И умирает бедный Иван Дмитрич не потому, что не получил извинения, а потому, что сам себя не извинил, не извинил-ся. Ни герой Чехова, ни, я уверен, сам Чехов об этих языковых нюансах не задумывались – они, орудуя языком, были во власти языка.

Начав прислушиваться к возвратным глаголам в разговоре моих клиентов, я стал замечать, что они используют их довольно дифференцированно. «Я хочу» звучит в поле хорошо осознаваемого, тогда как «Мне хочется» чаще в поле мало- или неосознаваемого, относясь, как сказал бы гештальт-терапевт, к незавершённым гештальтам, или, как сказал бы представитель психосинтеза, к некоей субличности, с которой не удаётся наладить продуктивный контакт. Довольно часто это прорывается и более прямо, когда клиент в одном случае говорит: «Я сказал себе, что неправ», а в другом: «Слушай, парень, ты неправ».

Ещё одна особенность русского в сравнении с английским, на которую обратил моё внимание Д.А.Леонтьев и которую я постоянно чувствую в работе, это довольно ограниченное количество слов для выражения эмоциональных состояний при очень большой эмоциональной насыщенности речи и её восприятия. Живой язык пытается выскользнуть из этой вилки, создавая конструкции типа «Я тебя страшно/ужасно люблю», «Я страшно/ужасно счастлив» и т.п. В английском я могу услышать «Ужасно сожалею» или «Ужасно скучаю», но «Ужасно люблю» прозвучит разве что в анекдоте («Прошлой ночью на меня напала необычная нежность. После секса я привлёк жену к себе и прошептал: «Я тебя ужасно люблю». «Ты прав – так оно и было» – ответила она»). И вероятно нет здесь психотерапевта, который в своём опыте не смог бы почерпнуть массу иллюстраций к этой особенности русского языка и её проявлений в терапии. Это касается далеко не только эмоций, но и области человеческих отношений вообще. Речь это мышление вслух, но само мышление очень сильно определяется языком и – в зависимости от языка – определяет поведение и отношения.

«Если английский язык в течение ХХ века в несколько раз увеличил свой лексический запас, то русский язык скорее потерпел убытки и в настоящее время насчитывает, по самым щедрым оценкам, не более 150 тыс. лексических единиц. ... наряду с экономическими, демографическими, статистическими и прочими приписками в России ХХ века сложилась и система лексикографических приписок. Пользуясь размытостью границы между словообразованием и словоизменением в русском языке, а точнее, целенаправленно размывая эту границу, "официальная" лексикография с самыми добрыми и патриотическими намерениями систематически завышала словарный фонд языка путем включения словоформ в число самостоятельных лексических единиц. Отбросив эти приписки, из 120 тысяч слов, числимых в Большом Академическом словаре, получаем всего около 40 тысяч. Для языка многомиллионного народа, занимающего седьмую часть земной суши, живущего большой исторической жизнью и воздействующего на судьбы человечества, это удручающе мало. ... В современном английском — примерно 750 тысяч слов: в третьем издании Вебстеровского (1961) — 450 тыс., в полном Оксфордском (1992) — 500 тыс., причем более половины слов в этих словарях не совпадают. В современном немецком языке, по разным подсчетам, от 185 до 300 тысяч слов» [5].

По нашим пациентам да и по самим себе мы знаем, как беден наш язык словами для выражения сексуальности и эротики, чувств и эмоций, нюансов отношений. Знаем, как много при описании психотерапии мы сами пользуемся размытыми и приблизительными словами, в которые каждый вкладывает свои содержания и смыслы.

Сказанное не означает, что один язык хуже, а другой лучше. На великом и могучем русском, в словаре которого, как минимум, в три раза меньше слов, чем в английских словарях, создавались литературные шедевры, которыми зачитывается англоязычный мир, а богатство английских словарей не делает каждого пишущего на нём гением. В гештальте каждого языка есть не только свои постоянные и достаточно устойчивые фигуры, но и порождающий новые фигуры ресурсный фон.

Работая в стихии родного языка, об этом редко задумываешься. Но начав работать с американцами, я обратил внимание на одну вещь. Иногда (настроение, усталость, озабоченность чем-то – тысяча причин) я не отключаюсь от русского, так что, слушая и говоря, работаю одновременно как терапевт и переводчик. А иногда оказываюсь в состоянии, которое Алексей Иванович Беглов в фильме Карена Шахназарова «Зимний вечер в Гаграх», объясняя своему ученику, как танцевать степ, называет куражом, а я применительно к терапии – трансом терапевта, без которого, я убеждён, настоящая, глубокая терапия не происходит. В этом состоянии я от русского отключён – мой внутренний переводчик отправляется в отпуск и именно эти сессии оказываются самыми продуктивными. Пришлось настраивать себя на языковый кураж (слушать, пока баранку крутишь до работы, американские ток-шоу или аудиокниги) и учиться входить в него. Но это привело к тому, что и в работе на русском мне стали открываться новые и часто для меня неожиданные стороны терапевтической речи.

Позвольте напомнить ещё об одной стороне языка. Она сейчас используется при создании и анализе текстов, хотя реальные достижения, по крайней мере в создании текстов, пока не слишком велики. В психотерапии использование этой стороны сознательному планированию и расчёту не поддаётся, но на интуитивном уровне она работает. Я имею в виду ассоциативные поля фонем. Одни фонемы ассоциируются с мягкостью, другие с жёсткостью; одни – с холодом, другие – с теплом; одни – с этим цветом, другие – с тем и т.д. Как это работает, покажу на двух примерах из книги А.П.Журавлёва «Звук и смысл» [6].

1) Одно из ранних стихотворений Арсения Тарковского «Перед листопадом»:

Все разошлись. На прощанье осталась
Оторопь жёлтой листвы за окном,
Вот и осталась мне самая малость
Шороха осени в доме моём.

Выпало лето холодной иголкой
Из онемелой руки тишины
И запропало в потёмках за полкой,
За штукатуркой мышиной стены.

Если считаться начнём, я не вправе
Даже на этот пожар за окном.
Верно, ещё рассыпается гравий
Под осторожным её каблуком.

Там, в заоконном тревожном покое,
Вне моего бытия и жилья,
В жёлтом, и синем, и красном – на что ей
Память моя? Что ей память моя?

Когда исследователи обсчитали это стихотворение по цветовым ассоциациям, оказалось, что доминирующим цветом для первой строфы был жёлтый, для второй – синий, для третьей – красный. Потрясённый, я при первой же возможности приволок эти картинки Арсению Александровичу, который глянул на них вскользь и отложил: “Я тогда об этом не думал”. Действительно, если представить себе невероятное – в 1929-ом г. 22-х летний поэт ставит перед собой задачу совместить язык слов с фонематической живописью, то стихотворения бы просто не было бы.

2) В эксперименте двум группам испытуемых предъявлялся один и тот же рассказ. Человек приехал в город Икс, остановился в гостинице Игрек, расположился, то-сё, пятое-десятое и спустился поужинать в ресторан Зет, после чего ночью вынужден был вызвать “Скорую”, нашедшую у него пищевое отравление. Спрашивается, какой пищей он отравился – холодной или горячей? Задание смахивает на вопрос Швейка медицинской комиссии: «Стоит четырехэтажный дом, в каждом этаже по восьми окон, на крыше два слуховых окна и две трубы, в каждом этаже по два квартиранта. А теперь скажите, господа, в каком году умерла у швейцара его бабушка?». Но в рассказе для испытуемых одной группы названия города, гостиницы и ресторана были образованы «тёплыми» фонемами, а для другой – «холодными». Большинство в первой группе ответило, что бедняга отравился тёплой пищей, а большинство во второй – что холодной.

Даже если меня подключить к суперкомпьютеру, чтобы он рассчитывал и подбирал нужные слова по таким параметрам, в считаные секунды между вдохом и ответом на выдохе он ничего не сделает, а если и сделает, то речь моя будет похожа на кошмарную продукцию онлайнового переводчика. Но в живой терапии я, видимо, неосознанно считываю такую скрытую информацию в речи пациента и так же неосознанно нахожу нужные не только по оттенкам значения, но и по звучанию слова. Мы никогда не знаем, что в терапии действительно работает и оказывается золотым ключиком к успеху. Очевидно, что такие поля далеко не всегда открыты сознанию и едва ли произвольно управляемые стороны языка – в каждом языке свои. Эта, условно говоря, цветомузыка будет разной при чтении одного и того же текста американцем на английском и мной в переводе на русский.

Вероятно, было бы небезынтересно с этой точки зрения поанализировать записи терапевтических сессий и посмотреть, как протекает диалог терапевта и пациента на этом неосознаваемом обоими языке ассоциаций и как язык ассоциаций встречается с вербальными содержаниями. Если кто-то из молодых и склонных к исследовательской работе коллег возьмётся за эту задачу, его, я уверен, будет ждать много интересных находок.

Принадлежность к той или иной культуре «... связывает человека не только с содержанием тех или иных традиций и даже не только со стандартными программами социокультурных практик, но и с соответствующими структурами ментальности. А последние, в свою очередь, вырастают из когнитивных технологий смыслообразования».6.То, что я хочу обсудить, переходя к анализу российской культуры, связано не столько с традициями и социокультурными практиками, сколько со структурами ментальности – с тем, что прежде всего и важно в психотерапии, особенно, когда мы обсуждаем интеграцию российской психотерапии в мировую.

Говоря об интеграции, полезно уточнить, о чём именно мы говорим. С одной стороны, российская психотерапия, как и западная, интегрирует в себя множество традиционных психотехник и методов целительства (народы Севера, Африка, Восток), многие из которых эзотеричны. Насколько удачны такие попытки сочетания экзо- и эзотерики – другой вопрос. Для меня, например, бесспорно влияние знакомства с эзотерическими культурами и их целительскими практиками на Г.Бейтсона.

С другой стороны, я встречаю психотерапевтические коктейли из экзо- и эзотерических психотехник, требующие от пациента невероятного здоровья для того, чтобы не отравиться. Этой безусловно интересной проблемы интеграции эзотерических методов в экзотерические культуры и психотерапии я касаться не буду. С другой стороны, российская психотерапия интегрирует в себя методы западной и интегрируется в неё. В связи с этой второй стороной я и хочу обратиться к культуре.

До известного времени культура была представлена, если говорить предельно коротко, задаваемыми религиями традициями и канонами. И для России и для Запада такой культурозадающей и культуросозидающей силой было христианство. Но в России оно представлено православием, а на Западе – католичеством и протестантством.

В православии существует так тазываемая традиция невыговаривания, пришедшая из ранней восточнохристианской традиции исихазма, принятого в 1351-ом году в качестве официального учения православной церкви. Выговариванию, оречевлению противопоставляется молчание – умнáя молитва, сведение молитвы в сердце. С.С.Хоружий [7] подчёркивает психологическое значение «молчания уст и ума» в исихазме:
«Молчание уст ... Обычные обсуждения молчания как в историко-культурной, так и в религиозной перспективе, как правило, оставляют незамеченным его появление на ранних стадиях духовных практик (в исихазме – фаза «праксис») в качестве отнюдь не мистического состояния, но психологического или же психофизиологического рабочего приема. Молчание выступает здесь как воздержание от (внешней) речи, молчание уст, и оказывается эффективным средством духовной пропедевтики: «собирания из рассеяния» всех активностей человека, концентрации и аккумуляции внутренней энергии.

Молчание ума ... <...>В обширной психологической проблематике нам представляются наиболее интересными вопросы о трансформациях внутренней речи, сопровождающих восхождение по ступеням практики и разрешающихся в молчание ума. ... молчание ума носит глубоко парадоксальный характер: в противоположность молчанию уст, оно означает не отсутствие коммуникации, но, напротив, ее наиболее совершенную и полную форму, мета-эмпирическую и вневременную.

Анализ внутренней речи на вершинах духовной практики приносит ценные данные и выводы для ряда принципиальных проблем исследования мышления и сознания, таких как мысль и слово (мысль за пределами вербальности), мысль, речь и темпоральность и др. В частности, если в психологии рядом авторов, от Выготского до Зинченко, описывались протовербальные механизмы и модусы мышления, то анализ феноменов мистического опыта позволяет говорить о существовании также своеобразных «поствербальных» модусов: в них (внутренняя) речь прекращается как темпоральный процесс, но при этом претворяется, «сгущается» в некую, условно выражаясь, экстра-вербальную и экстра-темпоральную форму, которой присуща предельная смысловая насыщенность».

Сказать – вы-говорить, лишиться, утратить. «Слово – рискованно, а сказанное – опасно ... молчание – одна из главных добродетелей, способствующих очищению души» [8]. В своём предельном выражении это воплотилось в отшельничестве, которое постепенно исчезло в западном христианстве, но сохранилось в восточном и, в частности, в православии. В католичестве и протестанстве, напротив, акцент делается на интеллектуальном дискурсе – выговаривании, проговаривании, вербализации, постижении при помощи слов. Не отсюда ли разница объёмов словарей, о которой пишет М.Эпштейн?

Культура – не религиозная практика, она не немотствует, и традиция невыговаривания, философски говоря, снимается в речи. Речь американца нанизана на шампур мышления, русская – на шампур эмоциональности. Но шампур ещё не шашлык – различия не стоит абсолютизировать, доводя до абсурда чёрно-белого видения и утверждений об особых душевности и духовности российских культуры и психотерапии в противовес рассудочности, бездуховности западных . К слову замечу, что никогда не слышал от западных коллег утверждений о глупости русских культуры и психотерапии. Хочу подчеркнуть, что речь идёт о различающихся соотношениях этих двух дискурсов в рамках того, что мой Учитель проф. С.С.Мнухин называл прочувствованностью мыслей и осмысленностью чувств. Если семантику выразить метафорой «золотого сечения», то в западной культуре 5/8 придётся на разум и 3/8 на на эмоции, а в российской – наоборот.

В русской культуре духовность – воспарение к высотам духа, путь от сказуемого к несказуемому, отрешённость от земного. В западной культуре она предполагает путь от несказуемого к сказуемого, заземление, встречу переживания с мыслью – встречу, в которой неопределённость трансцедентального определяется через промысливание и претворяется в сказывающуюся на земной жизни гармонизацию человека.

Хотим мы того или нет, мир постепенно секуляризуется и религия занимает в нём не то место, какое занимала на протяжении предыдущей истории – вектор развития культуры смещается от традиций и канонов к проектированию и знанию. Но веками работавшие культурообразующие функции религий сформировали особенности языка и ментальности, технологий смыслообразования, которые остаются и долго ещё будут оставаться актуальными – не считаться с этим в психотерапии невозможно. У меня нет впечатления, что при сравнении российской и западной психотерапии они достаточно осознаются и учитываются. Отсюда, по-моему, и полярные тенденции, с одной стороны, калькирования методов западной психотерапии, а с другой – жёстко-конфронтационного отношения к ней.

Думаю, из заданных религиями особенностей культур растёт и то, о чём пишет Владимир Лефевр в его «Алгебре совести» [9]. С помощью разработанного им простого и методически изящного опросника он в 1970-ых г.г. опросил коренных американцев и выходцев из СССР и на основании высокодостоверных различий между ними описал две этические системы. Этическая система выходцев из СССР – слабое различение добра и зла при высокой склонности к этической конфронтации (низкой склонности к компромиссу). Этическая система американцев – чёткое различение добра и зла при высокой склонности к этическому компромиссу. Первую М.Мамардашвили назвал синдромом антропологической катастрофы. Действительно, если трудноразличимые между собой добро и зло неспособны договариваться, рано или поздно это чревато взрывом. Время не позволяет мне иллюстрировать это, но В.Лефевр приводит множество подтверждающих его выводы примеров из литературы и человеческих практик.

В 2003 году один из университетов пригласил меня прочитать лекцию о России на курсе для американцев . Тема была свободной и я выбрал «Тоталитарное сознание». В начале лекции я попросил собравшихся заполнить опросник Лефевра и специально переведенный мной опросник незадолго до этого проведенного Центром Ю.Левады исследования толерантности у россиян. Пока я читал лекцию, данные опросников были обработаны, так что в конце лекции их можно было обсудить. Результаты по обоим опросникам были практически аналогичны данным Лефевра. Ощутимое смещение в сторону конфронтации/интолерантности было лишь по вопросу об отношении к иммигрантам, что понятно с учётом свежести террористической самолётной атаки на «Близнецов» 11 сентября 2001 г. и естественной реактивной настороженностью к «чужим». Было долгое и живое обсуждение с заключением не о том, какие ужасные русские и какие замечательные американцы, а о том, что да – мы разные, но разница эта в любой момент под влиянием событий и/или «промывателей мозгов» (мы вспомнили времена Маккарти) может сменить свой знак.

Проследить отражения этических систем в психотерапии – отдельная большая задача. Ограничусь двумя короткими примерами.

1) Мои американские клиенты, недовольные своим характером, обращаются не столько затем, чтобы изменить его, сколько затем, чтобы совладать с ним, научиться пользоваться им так, чтобы он как можно меньше портил жизнь. Выходцы из России скорее настроены на то, что «плохие» черты надо выжигать калёным железом и я проведу им эту процедуру под психотерапевтической анестезией или совершу чудо перекройки характера, чтобы им «было красиво».

2) Психиатр – выходец из СССР – делится своим недоумением: «Родители девчонки пришли из-за ссор с ней – как перестать ссориться? Не чем её лечить, а как с ней не ссориться! А на то, что она в свои пятнадцать готовая лесбиянка, им наплевать». Но, глядя на это глазами американца, я бы сказал, что родители мудры. С сексуальными предпочтениями дочери они ничего не могут поделать, но, конфликтуя с ней, рискуют утратить отношения с ней и возможность поддержать её в случае надобности. Мудрые родители – мудрый запрос к психотерапевту.

И американская, и русская культуры мозаичны. Но американская мозаика строится снизу – от индивида к семье, от семьи к общине, от общины к обществу, тогда как русская – сверху: от общества к индивиду. Американская культура в большей мере культура индивидуализма, русская – коллективизма. Для американца важнее законы и правила, для русского – «Что люди скажут?».

Американское «Мы» строится из «Я», наше «Я» часто не хочет увидеть себя за «Мы». Помню своё недоумение в подростковом возрасте, когда «проходили» Маяковского. Его едко-осуждающее: «’Я’ для него всё равно, что неприличность» никак не согласовывалось в моём сознании ни с его же: «Единица – вздор, единица – ноль», учительскими: «Не якай!» и житейским: «Не высовывайся».

Если во время сессии или судья в судебном заседании, когда речь идёт о больной жене пациента/истца/ответчика, зададим вопрос: «Скажите, вы помогали жене?», американец ответит: «Да» и, может быть, добавит, чем и как, а скорее подождёт вопроса об этом; русский с очень высокой вероятностью взорвётся: «А вы бы что – не помогали?!». Как заметила одна «наша» женщина при обсуждении этого: «Он что, идиот что ли – такие вопросы задавать?! Мы должны помогать другому, когда тому плохо». То есть вместо ответа на конкретный вопрос – бурная защитная реакция эмоционального толка на, якобы, подозрение в отступлении от правила коллективной морали.

Поэтому в сессии с клиентом-американцем я спокойно спрошу его, помогал ли он, и дам ему возможность или помогу рассказать об этом так полно, как ему сейчас надо. В сессии с русским клиентом, скорее, полуспрошу-полузамечу: «Трудно вам приходилось ...», а дальше будет всё то же, что с американцем, но с гораздо большим акцентом на переживаниях.

Традиционный герой русской сказки – Иванушка-дурачок, обходящий умников за счёт чудес типа летающей печки, сапог-скороходов, скатерти-самобранки и т.д. Сравнивая своих русских и американских пациентов вижу, насколько велико у первых ожидание психотерапевтического чуда, а у вторых – готовность к совместной терапевтом работе для изменения себя.

Безусловно, различия культур не стоит абсолютизировать – тем более, рассматривая их в ключе «плохо vs. хорошо». Значения той или особенности культуры формируются лишь в контексте самой культуры, в монастыре которой чужой устав неприменим – "Что русскому здорóво, то немцу смерть" и наоборот. Как психотерапевта меня интересуют не бирки на культурах, а их внутренние и внешние границы, ограничения ресурсов и ресурсы ограничений.

Игорь Гроссман и Этан Кросс из Мичиганского университета в 2007-2008 г.г. провели два исследования студентов в США и России [10]. В первом оценивались склонность к самоанализу и депрессии. Оно показало, что, хотя у русских больше тяжёлых мыслей, они меньше, чем у американцев, приводят к депрессии. Во втором оценивалось, удалось ли опрошенным отвлечься от неприятного личного события (распавшаяся дружба, разрыв с любимым человеком или его измена) или они продолжают винить обидчика.

Оказалось, что русские, в отличие от американцев, почти автоматически дистанцируются от проблемы и смотрят на неприятные события со стороны. Игорь Гроссман объясняет это тем, что: «Для русских положительные слова часто имеют отрицательные коннотации и наоборот — налицо диалектическое мышление».

Я не очень уверен в том, что, сказав «Хорошо» и имея при этом в виду «Плохо», продемонстрировал бы диалектическое мышление. И вывод исследователей о том, что национальная культура в значительной мере определяет реакции в межличностных отношениях, в моём представлении не блещет новизной. Но их находки, пусть и требующие дальнейшей интерпретации, представляются мне интересными и важными для культурно-языковых сопоставлений западной и российской психотерапии.

Перефразируя Г. Эбингауза, можно сказать, что психотерапия – очень молодая профессия с очень долгой историей. Она кристаллизовалась из растворённых в культуре традиционных психотехник, когда проектность культуры достигла критической массы. «Потеря «целительства» как живительного основания речевого дискурса составляет основу онтологической «болезни» современного слова» [11]. Психотерапия пытается восполнить и компенсировать эту потерю – целительство из функции культуры стало профессией. И то, о чём я пытался сегодня говорить, немаловажно для её развития в быстро меняющемся мультикультурном мире. Я пытался не отвечать на вопросы или решать проблемы, но лишь очень бегло и ориентировочно наметить поле размышлений, в котором, как мне представляется, возможны и продуктивны усилия и психотерапевта-практика, и теоретиков психотерапии.

________________________
1 - Михаил Шишкин в одном из интервью заметил, что Джеймс Джойс на русском – другой писатель, не известный европейцам. – В.К.
2 - Lost in Translation – Wall Street Journal, July 24, 2010 - http://online.wsj.com/article/SB1000142 ... 67868.html
3 - Сейчас у многих вызывает раздражение своей якобы неграмотностью: «Ты меня улыбнул». Но это выражение в отличие от «Я улыбнулся» схватывает не отклик на что-то, а само это что-то как причину моего отклика. (В.К.)
4 - Б.М.Величковский – Когнитивная наука: основы психологии познания. Том 2. М., 2006. с.188
5 - Михаил Эпштейн – Русский язык в свете творческой филологии разыскания – Знамя, 2006, №1
6 - Андрей Пелипенко - О геномах культурных систем в их исторической динамике –
http://7iskusstv.com/2010/Nomer7/Pelipenko1.php (выделения мои - В.К.)
7 - С.С.Хоружий – Молчание как семиозис в практике и мистике исихазма - Тезисы доклада на Симпозиуме по психологическим проблемам феномена молчания. Рига, апрель 2005 г.
8 - Богданов А.К. – Очерки по антропологии молчания. СПб: Изд. Русского Христианского гуманитарного института. 1998
9 - В.Лефевр – Алгебра совести. – М.: Когито-центр. 2003
10- http://www.theglobeandmail.com/life/hea ... le1641593/
11 – C. Макуренкова – Катарсис: к первосновам понятия. – В Кн.: Катарсис: метаморфозы трагического сознания. СПб:Алетейя, 2007. стр. 33-50

http://www.ruspsy.net/phpBB3/viewtopic.php?f=638&t=752
Впервые опубликовано в EXISTENTIA: психология и психотерапия (журнал Восточно-Европейской Ассоциации экзистенциальной терапии), 2012, вып. 5, стр.159-175

No comments: